- Хорошо, Илья, у тебя выходит, - говорит он. - Но одно плохо, лики угодников мирские очень. Вот Лука у тебя ни дать ни взять старый Гнась. А он пьяница и безбожник.
- Неужели похож? - а про себя думаю: «Что бы ты сказал, если бы узнал в евангелисте Марке берестянского шинкаря Иоселя Жмудского, а в Матфее - чугуевского пьяницу-ветеринара Поликарпа».
Никодим Гречка крепко трясет руки то мне, то резчику:
- Ребятки, милые мои, да ведь слеза прошибает, глядя на вашу работу. Вот у тебя, Илюша, так прямо, как у Ивана Николаевича Крамского выходит.
...Скрипя, покачиваясь, подпрыгивая на выбоинах и судорожно подергиваясь на подъемах, катится дилижанс на север. Широченная спина ямщика закрывает манящий горизонт. Мелькают унылые придорожные кабаки, ветер треплет оголенные деревья, и только яркими пятнами сверкают пунцовые гроздья рябины. Дорога уходит назад, мелькают хутора и села... Какой простор!
- На всю жизнь остался у меня в памяти этот момент радости и смущения, - говорит Репин. - Почти так потом случилось с моей картиной «Какой простор!». Когда писал ее - испытывал бурную радость, а написал и смутился. Может быть, не надо было ее совсем писать или не так писать?
- Белые мазанки, ветряки, вишневые сады, тополя и степи с чумацкими возами остались далеко позади. Душа моя тогда раскололась надвое, как и жизнь. Там, позади, все неповторимое, родное: и детство, и милый друг Иван Михайлович, и мои первые шаги в искусстве. Впереди - неведомый Петербург и все мечты моей юности, прекрасные в своей неизведанности.
Приехали в Москву. Не понравилась мне «златоглавая и белокаменная». Долго кружил дилижанс по каким-то узким глухим переулочкам, потом с грохотом и лязгом подпрыгивал по булыжным мостовым, пока не въехал на широкий грязный двор почтовой станции. Оттуда на плохой клячонке целый час добирался до центра. Через «пахучий» Охотный ряд проехал с отвращением. Облегченно вздохнул, когда поставил неуклюжий отцовский чемодан на полку и сел у окна вагона.
Впервые еду по железной дороге. Все ново, необыкновенно. Вагоны, паровозы, грустное пение стрелочного рожка, звонки, свисток обер-кондуктора... Тронулся поезд - в новую жизнь, в Петербург!
За окном холодная ночь, снег и тусклые огни фонарей пустынной улочки Васильевского острова. На столе, покрытом синей клеенкой, стеклянная лампа под голубым абажуром и рядом с ней том «Северного сияния».
С Финского залива дул влажный пронизывающий ветер.
Дрожат и мигают редкие огни за Невой. Там, на другом берегу, окутанный тьмой мчится к Неве Медный всадник, а здесь в строгом величии смотрит черными окнами на сфинксов и Неву фронтон Академии.
В Чугуеве кончилось мое детство, в Сиротине - юность. После Сиротина - Академия художеств, взлеты и падения...
Даже живя в Париже, я постоянно думал о Чугуеве.
Сразу же по возвращении из заграничной командировки отправился в Чугуев.
Как-то в предзакатные часы хмурого дня я поспешил на хутор, в гости к живописцу Арсеньеву. Это был способный мастер плафонной живописи, учившийся вместе со мной у Бунакова. Предстояла приятная встреча с друзьями детства и старыми знакомыми. Туда же должен был приехать чугуевский протодьякон Иван.
Холодный ветер гнал по бурому жнивью легкие шары перекати-поля, морщил лужи, трепал кусты дикого терна.
На пустынной дороге показался возок. Кучер в нагольном тулупе и заячьей шапке дергал вожжи, чмокал губами и взмахивал кнутом над крупом чалой лошадки. Возок колыхался как на волнах; облепленные грязью колеса то проваливались в глубоких колеях, то взбирались на кочки, чтобы через мгновение снова нырнуть в выбоину. Покачивался в негнущемся тулупе кучер, покачивались за его спиной три пассажира.
«Что это?!» - чуть не вскрикнул я, разглядев пассажиров. Между двумя здоровенными жандармами сжалась тощая фигурка бледного, смертельно усталого человека с грустными глазами. Тускло поблескивали клинки обнаженных сабель в руках жандармов, и неправдоподобно цветущими казались их обветренные, сытые морды рядом с изможденным лицом арестанта. Чуть подавшись вперед, он с тоской смотрел в мутную даль угасающего дня.
Кто этот человек? По какому праву лишили его свободы?- Застыв на месте, я долго стоял у межи, провожая глазами роковой возок.
Вскоре состоялось знакомство с протодьяконом. За мной пришла протодьяконская стряпуха Горпина - румяная вдовушка с озорными карими глазами. Из-под шелкового полушалка на ее высокий, чистый лоб выбивалась каштановая прядь волос. Синяя плисовая кацавейка была накинута на ситцевое платье - белое в голубых горошинах. Помолившись на образа и кокетливо отвесив низкий поклон, она спросила:
- Чи не вы будете петербургский маляр Репин?
- Я самый, барышня.
- Эге же, була колысь барышня, учоратня-давишня... - краснея от удовольствия, засмеялась Горпина и прикрыла полные губы краем полушалка. - Так ось, панычу, ходим-те до нас, - сладким голосом пела Горпина. - Отец Иван наказали покликать. Воны зараз дома...
Спустя полчаса я сидел в просторной гостиной протодьяконского дома. Комната была грубо расписана масляными красками. Среди цветущих фантастических растений порхали радужные золотые птицы. У бунаковских мастеров эта роспись называлась «Эдемский лес, или Райские кущи». С голубого потолка, усеянного фольговыми звездами, спускалась на шнурах свечная люстра с хрустальными подвесками, откликавшимися на грохот каждой проезжей телеги. Громоздкая дубовая мебель обита пропыленным шерстяным репсом. Через створчатую дверь в гостиную втиснулась огромная фигура протодьякона, шурша лиловой люстриновой рясой. Гостиная вдруг показалась тесной. Толстый широкоплечий старик, обросший белой пушистой бородой, начинавшейся от висков, заполнил комнату своим корпусом, шуршаньем, шумным дыханьем и хриповатым рокочущим басом.
- Мир вам, гость дорогой, - отвечал он на мое приветствие, сверля меня черными плутоватыми глазами. - Передавали мне, что хотели вы заказец получить, - сощурил глаза протодьякон. - Много наслышан о вашем уменье, коим наделил вас создатель. Только чур, люблю сразу брать быка за рога. Не зело богат я, посему поговорим о цене и получайте заказец.
- Какой заказец?
продолжение ...
|