- Портрет с меня будто писать хотели, - нахмурился вдруг протодьякон.
- Видите ли, отец протодьякон...
- Зовите меня отец Иоанн.
- Простите, отец Иоанн. Я хотел с вас написать портрет не на заказ, а для себя.
- Да зачем же вам понадобился мой портрет? Мало ли у вас там в Санкт-Петербурге нашего брата - духовных, - недоуменно развел руками протодьякон.
- Лицо у вас очень характерное, отец Иоанн. Голова львиная, и вся фигура такая колоритная, подходящая для вашего сана. Может быть, я изоброжу вас в картине водосвятия или крестного хода.
- Что же, тоже можно, благое дело. Наш род Улановых - старый духовный род, чуть ли не от времен Владимира Святого идет. В нашем роду смешалась кровь славянская с византийской.
- Это весьма любопытно, отец Иоанн, и если бы вы разрешили, то можно бы и начать.
- Начать? Ну что вы так вдруг. По древнему обычаю святой Руси всякое дело освящалось вкушением хлеба-соли и... питием меда и браги. Горпина! - крикнул протодьякон. - Ты небось не догадалась? - сказал он пришедшей Горпине.
- А вже догадалась. Просю у столовую.
После трех стаканчиков сливянки протодьякон развеселился, подмаргивал Горпине, хлопал меня по плечу, напевал какой-то веселый мотив, потом вплотную придвинулся ко мне и зашептал:
- Пусть портрет будет вам на память, а я все равно заплачу вам за него хоть пятьдесят, хоть все сто рублей. Мне денег не жалко, дорога дружба. А вы там в Санкт-Петербурге скажите кому надо, намекните исподволь, что вот. мол, смотрите, какой протодьякон отец Иоанн Уланов, видный представитель духовного сана и прочее такое, что вы сами сказали... Не пора ли, де, его из Харьковской епархии передвинуть в столичную.
Я отнекивался отсутствием знакомства среди влиятельных духовных, но протодьякон был так напорист, что заставил меня дать слово не забыть его в столице.
- А я уж не забуду вас в своих молитвах, - смиренно добавил он, - ну и если что надо другое, я не поскуплюсь.
Позже я узнал, что протодьякон вел крупные операции по скупке леса, был пайщиком в кожевенном деле и занимался какими-то банковскими аферами. Узнал много подробностей из интимной жизни отца Иоанна и с тем большим рвением работал над его портретом.
- Это какой-то клад, а не протодьякон. Все его пороки так ярко написаны на лице, что даже жуть берет.
Портрету протодьякона не повезло у сильных мира сего. Вице-президент Академии художеств великий князь Владимир не разрешил выставить его на Всемирной выставке 1878 года в Париже...
При жизни Нордман-Северовой в «Пенатах» кипела шумная, беспорядочная, какая-то крикливая суета, связанная с псевдопросветительной деятельностью Нордман. После ее смерти в «Пенатах» наступила полная тишина. Война и Февральская революция прошли стороной.
- Ах, как жаль, что я писал этого прохвоста и болтуна Керенского, - говорил Репин. На вопросы близких о причине такой оценки Керенского Репин, ожесточаясь, говорил:
- Этот мелкий жулик, обманщик затуманил голову своей болтовней, напутал, навертел и убежал, поджав хвост.
Облезли, покосились некогда нарядные дачи в Куоккала. В черные провалы оконных рам набивается снег. Граница закрыта, там большевики, гражданская война, тиф. Здесь холодно, безлюдно, бесприютно, страшно... Доносится отдаленная артиллерийская канонада, где-то стучат пулеметы, рокочут аэропланы. А слухи ползут: в Петрограде большевики взорвали Казанский и Исаакиевский соборы, сбросили в Неву фальконетовского Петра и сфинксов. Художественные сокровища Эрмитажа сгорели, Публичную библиотеку превратили в казарму, а книги выдают на раскурку. Смерть и ужас притаились где-то близ границы.
Приходили слухи о конце большевиков, о взятии Воронежа, Курска, Тулы, Орла, потом вдруг о крахе белых. Растет колония озлобленных эмигрантов. Кончается гражданская война. Большевиков признают. Растерянные эмигранты лепечут что-то невразумительное. Приезжает в Гельсингфорс советский полпред, а в Москву - посланник Финляндской республики.
Приезжают знакомые из Ленинграда: художники Бродский, Радимов, Григорьев, Кацман, писатель Чуковский, скульптор Гинцбург. Что же это? Обман? Клевета на революцию, на большевиков, на целую страну!
При следующем свидании через год наша беседа с Репиным происходит на берегу морского залива, в десяти минутах ходьбы от «Пенат». Был теплый летний день. Мы сидим на розовых гранитных валунах близ залива. Медленно наступает тихий июньский вечер. Пахнет хвоей, морем и какими-то терпкими травами. Илья Ефимович вертит в руках еловую шишку и, глядя вдаль на чудесные переливы заката, неторопливо говорит:
- Да вот и Луначарский тоже называет меня великим. Это не больше как заблуждение. Мне просто везло в жизни. Ну вот и пошла слава: великий, знаменитый, замечательный и прочая чепуха. Самое, может быть, замечательное в моей жизни это то, что я много работал, часто до головокружения, до обмороков, но не штукарствовал, не фокусничал.
- Какую из своих картин я считаю лучшей? Если на этот вопрос ответить честно, то больше всего люблю ту, над которой работаю, а лучшей считаю еще не написанную. Помните наш разговор о пушкинском цикле? Ах, я еще вернусь к нему!
- «Бурлаки». Да, эту картину я любил больше других. Больше других потому, что ею я пробил себе дорогу от застывшего академизма к реализму. Меня радовало, что одни разделяли со мной любовь к «Бурлакам», а другие глубоко ненавидели. Значит, я попал в самую точку. «Ага, голубчики, - думал я, - задело вас, толстокожих, за живое. Стало быть, хорош инструмент, если задевает!» Вы скажете, что во время войны я написал несколько патриотических картинок. Очень жалею, но это следует отнести за счет моей слабохарактерности.
- Антокольский мне не раз говорил свою любимую поговорку: «Надо всех слушать, но никого не слушаться», - а я иногда слушался и потом почти всегда приходилось раскаиваться... Ах, да что там говорить, много непоправимых глупостей было сделано за долгую жизнь. Как хорошо бы начать снова, сохранив опыт прошедшей жизни.
Солнце уже село, и с моря повеяло прохладой, когда мы с Репиным пошли вдоль берега в сторону Куоккала. С пограничной станции Райяйоки отправлялся поезд, и мы слышали, как сначала взвизгнул паровозный свисток, потом возник и, постепенно нарастая, стал приближаться шум поезда. Немного спустя поезд прогрохотал совсем близко, за лесом, и остановился на станции Оллила. Когда все затихло, Илья Ефимович взял меня за руку и тихо заговорил:
- Вот «Бурлаки» разбередили усталую душу, и вспомнилась мне красавица Волга, а по ней плоты, беляны, и песни волжские, и бурлаки...
продолжение ...
|